Неточные совпадения
Резко выступающие мышцы из-под сетки жил, растянутой в тонкой, подвижной и
гладкой, как атлас, коже,
казались столь же крепкими, как кость.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них
показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим
гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.
То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску
гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы
казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен.
В темном,
гладком платье она
казалась вдовою, недавно потерявшей мужа и еще подавленной горем.
Дерево не очень красиво; оно
показалось мне похожим немного на нашу осину, только листья другие, продолговатые, толще и
глаже; при трении они издавали сильный запах камфары.
Я оперся на ликейца, и он был,
кажется, очень доволен этим, шел ровно и осторожно и всякий раз бросался поддерживать меня, когда я оступался или нога моя скользила по
гладкому кораллу.
Ночью был туманный мороз. Откровенно говоря, я был бы очень рад, если бы к утру разразилась непогода. По крайней мере мы отдохнули бы и выспались как следует, но едва взошло солнце, как туман сразу рассеялся. Прибрежные кусты и деревья около проток заиндевели и сделались похожими на кораллы. На
гладком льду иней осел розетками. Лучи солнца играли в них, и от этого
казалось, будто по реке рассыпаны бриллианты.
Местами течет она по задворкам, мимо огородов; тут берега у нее зеленые, поросшие тальником и осокой; когда я видел ее, на ее совершенно
гладкую поверхность ложились вечерние тени; она была тиха и,
казалось, дремала.
В сравнении с сибирскими дорогами это чистенькое,
гладкое шоссе, с канавами и фонарями,
кажется просто роскошью.
Имя лысухи, или лысены, без сомнения, дано ей потому, что у ней на лбу лежит как будто припаянная белая,
гладкая бляха, весьма похожая на большую, очищенную от шелухи миндалину, отчего голова издали
кажется лысою.
Ромашов долго кружил в этот вечер по городу, держась все время теневых сторон, но почти не сознавая, по каким улицам он идет. Раз он остановился против дома Николаевых, который ярко белел в лунном свете, холодно, глянцевито и странно сияя своей зеленой металлической крышей. Улица была мертвенно тиха, безлюдна и
казалась незнакомой. Прямые четкие тени от домов и заборов резко делили мостовую пополам — одна половина была совсем черная, а другая масляно блестела
гладким, круглым булыжником.
Пошли. А в кабаке стоит старый человек, с седыми, как щетина, волосами, да и лицо тоже все в щетине. Видно сразу: как ни бреется, а борода все-таки из-под кожи лезет, как отава после хорошего дождя. Как увидели наши приятели такого шероховатого человека посреди
гладких и аккуратных немцев, и
показалось им в нем что-то знакомое. Дыма говорит тихонько...
Её лицо краснело ещё более, рот быстро закрывался и открывался, и слова сыпались из него тёмные в своей связи и раздражающе резкие в отдельности. Кожемякин беспокойно оглядывался вокруг, смотрел на попадью, всё ниже и равнодушнее склонявшую голову над своей работой, — эта серая
гладкая голова
казалась полною мыслей строгих, верных, но осторожных, она несколько успокаивала его.
— Позвольте! — отстранил её доктор, снова вынув часы, и сложил губы так, точно собирался засвистать. Лицо у него было жёлтое, с тонкими тёмными усиками под большим, с горбиной, носом, глаза зеленоватые, а бритые щёки и подбородок — синие; его чёрная,
гладкая и круглая голова
казалась зловещей и безжалостной.
Понемногу не только они, но и вся комната, все, что окружало ее,
показалось ей как бы сном — все, и самовар на столе, и коротенький жилет Увара Ивановича, и
гладкие ногти Зои, и масляный портрет великого князя Константина Павловича на стене: все уходило, все покрывалось дымкой, все переставало существовать.
Я более не спрашивал, но медлил. Мне
казалось, что, произнеся ее имя, я как бы коснусь зеркально-гладкой воды, замутив отражение и спугнув образ. Мне было хорошо знать и не называть. Но уже маленькая рука схватила меня за рукав, тряся и требуя, чтобы я назвал имя.
Пестрый платок, накинутый на скорую руку на ее белокурые волосы, бросал прозрачную тень на чистый,
гладкий лоб девушки и слегка оттенял ее глаза, которые
казались поэтому несколько глубже и задумчивее; белая сорочка, слегка приподнятая между плечами молодою грудью, обхватывала стан Дуни, перехваченный клетчатой юбкой, или понявой, исполосованной красными клетками по темному полю.
— Ты не очень пяль глаза-то на эту рожицу. Она, смотри, — как березовый уголь: снаружи он бывает такой же вот скромный,
гладкий, темненький, —
кажись, совсем холодный, — а возьми в руку, — ожгет…
Потянулись минуты. Пруд стоял
гладкий, уже в тени. По временам что-то тихо всхлипывало между татарником… Бегали большие плавуны. Я следил не особенно внимательно, сознавая, что все это вышло как-то нарочито и искусственно. За своей спиной я чувствовал Урманова. И мне
казалось, что он большой и темный.
Воспоминания обрываются при этом дорогом имени, и вдруг выступает какая-то действительность, но такая смутная, точно едешь в крытом возке по скрипучему первозимку, — и
кажется, что едешь, и
кажется, что и не едешь, а будто как живешь какой-то сладкой забытой жизнью; и все жужжит, жужжит по снегу
гладкий полоз под ушами, и все и взад и вперед дергается разом — и память и дорога.
Холодна, равнодушна лежала Ольга на сыром полу и даже не пошевелилась, не приподняла взоров, когда взошел Федосей; фонарь с умирающей своей свечою стоял на лавке, и дрожащий луч, прорываясь сквозь грязные зеленые стекла, увеличивал бледность ее лица; бледные губы
казались зеленоватыми; полураспущенная коса бросала зеленоватую тень на круглое,
гладкое плечо, которое, освободясь из плена, призывало поцелуй; душегрейка, смятая под нею, не прикрывала более высокой, роскошной груди; два мягкие шара, белые и хладные как снег, почти совсем обнаженные, не волновались как прежде: взор мужчины беспрепятственно покоился на них, и ни малейшая краска не пробегала ни по шее, ни по ланитам: женщина, только потеряв надежду, может потерять стыд, это непонятное, врожденное чувство, это невольное сознание женщины в неприкосновенности, в святости своих тайных прелестей.
Бабы спрашивали, зачем я с бородой хожу! «Так», — я говорю. «Не пристало, — говорят, — тебе». — «А без бороды-то разве лучше?» — спросил я баб. «Известно, — говорят, — лучше». — «Чем так?» — «
Глаже с лица, — говорят, —
показываешься».
Он даже испытал нечто близкое припадку ужаса: как-то утром его разбудил вой и крик на фабричном дворе, приподняв голову с подушки, он увидал, что по белой,
гладкой стене склада мчится буйная толпа теней, они подпрыгивают, размахивая руками, и,
казалось, двигают по земле всё здание склада.
Отчего-то мне
казалось, что он сделался таким словоохотливым и поучительным, чтобы скрывать от нас что-то прятавшееся за его
гладкой речью и не дававшее ему покоя.
Чрезвычайно густые черные волосы без всякого блеска, впалые, тоже черные и тусклые, но прекрасные глаза, низкий выпуклый лоб, орлиный нос, зеленоватая бледность
гладкой кожи, какая-то трагическая черта около тонких губ и в слегка углубленных щеках, что-то резкое и в то же время беспомощное в движениях, изящество без грации… в Италии все это не
показалось бы мне необычайным, но в Москве, у Пречистенского бульвара, просто изумило меня!
То ему
казалось, что он ворочает со страшными усилиями и громоздит одна на другую гранитные глыбы с отполированными боками,
гладкими и твердыми на ощупь, но в то же время мягко, как вата, поддающимися под его руками.
— Вон оно самое Чурилово и есть! — сказал он, мотнув головой на открывшуюся совершенно голую усадьбу, торчавшую на
гладком месте, без деревца и ручейка и даже,
кажется, без огорода.
Солнце уже совсем село за высокие деревья, окружающие густою чащею все монастырское озеро.
Гладкая поверхность воды
казалась почти черною. В воздухе было тихо, но душно.
Те червяки, которые попадались мне в периоде близкого превращения в куколок, почти никогда у меня не умирали; принадлежавшие к породам бабочек денных, всегда имевшие
гладкую кожу, приклепляли свой зад выпускаемою изо рта клейкой материей к стене или крышке ящика и
казались умершими, что сначала меня очень огорчало; но по большей части в продолжение суток спадала с них сухая, съежившаяся кожица гусеницы, и висела уже хризалида с рожками, с очертанием будущих крылушек и с шипообразною грудкою и брюшком; многие из них были золотистого цвета.
На другой же не было морщин, и была она мертвенно-гладкая, плоская и застывшая, и хотя по величине она равнялась первой, но
казалась огромною от широко открытого слепого глаза.
Легкие розовые морщины слегка бороздили ее
гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами
казалась молочно-розовой.
Помню также, что я два раза читал при многих слушателях какое-то большое дидактическое стихотворение А. П. Буниной, которое принималось всеми с большим одобрением; но,
кажется, кроме
гладких, для того времени, стихов и цветистости языка, не имело оно других достоинств.
Молодые люди, начинающие жить, выходят на новые, незнакомые им пути и находят направо и налево незнакомые дорожки, —
гладкие, заманчивые, веселые. Стоит только пойти по ним — и
покажется сначала так весело и хорошо идти по ним, что зайдешь по ним так далеко, что когда и захочешь вернуться с них на старую, коренную дорогу, уже и не знаешь, как вернуться, и идешь всё дальше и дальше и заходишь в погибель.
Вот прическа с украшениями, вот
гладкая, без украшений, вот благонамеренная, а там либерально взъерошенная; вот
показалась и элегантно-парикмахерская куафюра прелестного Анатоля; и курчавенький Шписс мотает головкой; а вот блестят и лоснятся гладко вымытые лысины и плешины: одна сверкает, как бильярдный шар, другая молодой репе, а третья ноздреватому гречишному блину уподобляются.
Глоток,
казалось, изо рта падал в какую-то пропасть и там шлепался обо что-то большое,
гладкое.
Приближались сумерки, на западе пылала вечерняя заря. К югу от реки Ниме огромною массою поднимался из воды высокий мыс Туманный. Вся природа безмолвствовала. Муаровая поверхность моря, испещренная матовыми и
гладкими полосами,
казалась совершенно спокойной, и только слабые всплески у берега говорили о том, что оно дышит.
Солнце стояло высоко на небе и светило ярко, по-осеннему. Вода в реке
казалась неподвижно
гладкой и блестела, как серебро. Несколько длинноносых куликов ходили по песку. Они не выражали ни малейшего страха даже тогда, когда лодки проходили совсем близко. Белая, как первый снег, одинокая чайка мелькала в синеве неба. С одного из островков, тяжело махая крыльями, снялась серая цапля и с хриплыми криками полетела вдоль протоки и спустилась в соседнее болото.
— Она моя крестница, — заметил
Гладких, — но мне все
кажется, что будто я ее отец. За ее судьбу ручаюсь я.
Гладких услыхал над собой разговор, но в ушах у него был страшный шум и ему
показалось, что он ошибся.
Они схватили веревку обеими руками и потянули. Из колодца не доносилось ни одного звука.
Гладких,
казалось, был там недвижим. Он потерял сознание, что сделало его еще тяжелее.
— Вы,
кажется, господин
Гладких, — язвительно отвечал Семен Семенович, — напрасно теряете время на пустые разговоры, а я очень глуп, что их слушаю… Вы забылись… Вспомните, что вы ни кто иной, как такой же служащий, как и я у моего дяди, а потому выгонять меня из дома последнего не имеете ни малейшего права.
— Я припоминаю еще приходившего к моей матери старика, который брал меня на руки и целовал… Когда сегодня я говорил с
Гладких… мне вдруг
показалось, что это был именно он, что я его видел в далекое время моего детства… Это, конечно, вздор… Игра воображения.
У противоположного дома очень
гладкая и высокая стена, и если полетишь сверху, то решительно не за что зацепиться; и вот не могу отделаться от мучительной мысли, что это я упал с крыши и лечу вниз, на панель, вдоль окон и карнизов. Тошнит даже. Чтобы не смотреть на эту стену, начинаю ходить по кабинету, но тоже радости мало: в подштанниках, босой, осторожно ступающий по скрипучему паркету, я все больше
кажусь себе похожим на сумасшедшего или убийцу, который кого-то подстерегает. И все светло, и все светло.